Константин Ковалев-Случевский:

библиотека-мастерская писателя

‹ Назад

Николай Бердяев и «Русская идея»

Rambler's Top100 ГЛАВНАЯ | HOME PAGE
А.С. Пушкин
Н.В. Гоголь
Н.О. Лосский
Н.А. Бердяев
И.С. Шмелев
Г.Р. Державин
А.В. Суворов
А.Т. Болотов
Борис Пастернак
о. Александр Мень
академик Д.С. Лихачев
В.Н. Тростников
Петр Паламарчук
Всё о Бортнянском
All about Bortniansky
Максим Березовский
Гимн России и Глинка
А. Мезенец - XVII в.
Опера XVIII в.
Н.А. Львов
Скрипка Хандошкина
А.Н. Радищев
Н.М. Карамзин
А.С. Грибоедов
М.А. Балакирев
И.А. Батов
А.П. Бородин
А.П. Чехов

 

 

 

 

Rambler's Top100

Константин Ковалев-Случевский

«Русская идея» кающегося аристократа

Н.А. Бердяев

 

Несколько неожиданно назвал известного русского философа профессор колледжа Св. Антония в Оксфорде Ричард Киндерслей, когда мы познакомились с ним (в 1989 году), и он подарил мне одну из своих многочисленных книг, посвященных русской истории начала XX века, в данном случае – о П.Б. Струве. Там же, еще в Оксфорде, я с нетерпением открыл раздел книги, озаглавленный «Berdiaev», и в добавление к услышанному, прочитал: «Если Булгаков (отец Сергий Булгаков — известный богослов и мыслитель, профессор многих российских и европейских университетов. — К.К-С.), сын священника и семинарист, представлял традиционный тип русского радикально настроенного интеллигента, то Николай Александрович Бердяев представлял другой: кающегося дворянина»...   

 

Н.А. Бердяев

В самом деле, казалось, ему было за что каяться. В первую очередь — происхождение. Легальный марксист на заре века, да к тому же из богатых аристократов. Революционер с автобиографией, ведущей свое начало из древних русских дворянских родов, татарской знати и графского французского рода Шуазель. Повадки его всегда были «узнаваемы», привычки — неисправимы. Борис Зайцев описал свою первую встречу с Бердяевым так: «...Большая комната, вроде гостиной, в кресле сидит красивый человек с темными кудрями, горячо разглагольствующий, и по временам (нервный тик) широко раскрывает рот, высовывает язык. Никогда ни у кого больше не видал я такого... Бердяев был щеголеват, носил галстуки бабочкой, веселых цветов, говорил много, пылко... В общем, облик выдающийся»1.

Каяться ему приходилось и за изменения в своем миросозерцании. Первоначально с марксистского на глубоко религиозный, или, как это принято у нас говорить, — философско-идеалистический. А под конец жизни — напротив, за чрезмерное увлечение Советами, почему и отвернулась от него значительная часть русской эмиграции...

 

Родился он в Киеве, а скончался — в предместье Парижа. Переезд из родины в далекие края длился у Бердяева всю жизнь. Он не стремился уезжать из России. В 1922 году он был выслан за ее пределы вместе с некоторыми деятелями науки и культуры. Но его «вторжение» на Запад началось значительно ранее. Основоположник некоторых постулатов персонализма и экзистенциализма, он уже нашептывал свои идеи многим европейским мыслителям, хотели ли они этого или нет. Его негромкий голос, раздававшийся со страниц газет и журналов российских столиц, его первые книги поразили многих. «Смысл творчества» вообще заставил кое-кого призадуматься об истоках и назначении человеческого бытия в эпоху революционного переустройства мира и в преддверии военных потрясений, каких еще не видывала цивилизация.

Наиболее знаменательным событием для него и для многих его друзей и единомышленников стал его переход, вернее, возвращение к Православию. «До самого семнадцатого года оставался он вольным философом и публицистом, — писал Н. Зернов в своей книге «Русское религиозное возрождение XX века», — самобытным и радикальным, но неуклонно идущим к Православию... Его возврат в Церковь тоже волновал русскую интеллигенцию, считавшую его «своим», несмотря на то, что он не был типичным интеллигентом. Его обращение имело значение не только для России, но и для всего западного мира»2.

Это свое обращение он аргументировано объяснял на страницах сборников «Проблемы идеализма», «Вехи», «Из глубины».

«В эпоху кризиса интеллигенции и сознания своих ошибок, в эпоху переоценки старых идеологий необходимо остановиться и на нашем отношении к философии», — так начинал он свою статью «Философская истина и интеллигентская правда» в сборнике «Вехи» (1909). А заканчивал он ее словами: «Мы освободимся от внешнего гнета лишь тогда, когда освободимся от внутреннего рабства, т. е. возложим на себя ответственность и перестанем во всем винить внешние силы. Тогда народится новая душа интеллигенции». Так Бердяев еще раз обратил внимание на важнейшую роль непосредственно личности в установлении и обновлении общественной жизни в России.

Первая мировая война пробудила в нем поразительную энергию. В 1915—1916 годах, можно сказать, выявился во всей своей силе Бердяев-публицист. Именно в это время он окончательно находит свой стиль — неповторимый, узнаваемый сразу же, лишь только стоит раскрыть его книгу или прочитать статью в журнале. Стиль энергический, немного напряженный, в чем-то повторительный, убеждающий, эмоциональный, очень личностный. Неизвестно, чего больше в трудах Бердяева — философии или художественной публицистики. Видимо, и то и то в одинаковой мере присуще ему, а потому и получил он определение «философский публицист».

«Вопросы философии и психологии», «Биржевые ведомости», «Русская мысль», «Утро России», «Христианская мысль», «Труды и дни», «Русская свобода» — эти издания были буквально заполонены статьями Бердяева. Кроме того, он еще пишет книги, философские работы большого объема.

А затем наступили годы коренных и необратимых перемен...

 

 Февральская революция 1917 года была в самом разгаре. Москва бурлила. Слухи и разговоры возбуждали население. Среди них — самый главный — в Петербурге происходит переворот. Толпы людей двигались по улицам. Направление было единым — Центр, Кремль. Словно бы там, на древнем месте сходок и вечевых споров, у Соборной площади или на площади Красной и должно было бы решиться нечто очень важное, умопомрачительное, предощущаемое до невероятия.

Одна из людских колонн продвигалась к Манежу. Окружив площадь, гудящая и шевелящаяся масса угрожающе сдвигалась в сторону приготовившихся стрелять правительственных войск.

Казалось, «чиркни» какая-то сумасшедшая, нечеловеческая «спичка», и произойдет вспышка адского пламени, пожирающего душевную веру и надежду в еще большем масштабе, нежели двенадцать лет назад, в январе 1905-го.

Но от толпы вдруг отделился небольшого роста человек и храбро подбежал к офицеру, командовавшему войсками. Он стал говорить, громко, захлебываясь от волнения. Он почти кричал, призывая солдат не открывать огонь, ибо это пролитие крови будет поистине чудовищным, бессмысленным. Он стоял между толпой и солдатами.

Две массы угрожающе сдвигались.

Но солдаты так и не сделали ни единого выстрела...

 

...Время минуло. Одна революция сменилась другой. Было множество всяческих жизненных перипетий. И почти забылось это «маленькое» событие, не упомянутое даже в автобиографической книге «Самопознание» русским эмигрантом в Париже Николаем Александровичем Бердяевым. Именно он и был тем смельчаком, в какой-то мере способствовавшим предотвращению бойни на Манежной площади.

 

Обычный рассказ о биографии человека подразумевает схему: «Известный русский философ Н.А. Бердяев родился... жил... думал... эмигрировал... скончался...» При всем желании миновать подобное неизбежное течение биографического «жанра» будет трудно, потому имеет смысл кратко проставить основные вехи его жизненного пути — пути не из «ряда вон», но все же весьма показательного.

Год рождения — 1874-й.

Год сей ничем выдающимся для России отмечен не был.

Семья, где рос будущий философ, была, как мы уже говорили, непростая — из знатного дворянского рода. По отцу — Александру Михайловичу Бердяеву — он имел предков русских, выходцев из Польши и из рода Бахметьевых — потомков татарских князей. По матери — Александре Сергеевне, урожденной Кудашевой, он также имел русское и татарское княжеское происхождения и являлся потомком именитых в истории родов — Потоцких, Мнишек, и даже был потомком французского короля Луи VI. Портрет прабабушки, о которой в семье рассказывались легенды и которая увлекалась сектантскими религиозными идеями, своеобразным талисманом висел позднее в кабинете Бердяева.

Учился Николай дома, затем был отдан в Кадетский корпус, а позднее поступил в Киевский университет на естественный факультет, с которого перешел на юридический.

Именно здесь он познакомился с учением, завладевшим его помыслами, — марксизмом. «Я не раз задавал себе вопрос, что побудило меня стать марксистом, хотя и не ортодоксальным, а свободомыслящим? Вопрос сложный... Маркса я считал гениальным человеком и считаю и сейчас», — писал он в старости.

Книги Гегеля, Шопенгауэра и Канта лежат на его столе. Вечерами он горячо спорит со своими единомышленниками по социал-демократической группе, организованной в Киеве. После одной из студенческих демонстраций его арестовывают. Затем — вторично, с месячным тюремным заключением, за что и исключают из университета.

Двадцатипятилетний свободолюбиво настроенный мыслитель, находящийся под гласным надзором, пишет свою первую статью «Ф.А. Ланге и критическая философия». А вслед — книгу «Субъективизм и индивидуализм в общественной философии», которую дает прочитать П. Б. Струве. Последний немедленно пишет предисловие, и книга выходит в свет в Петербурге.

Будут у него и годы ссылки (какая «привычная» биография «типичного» революционера начала века!). Вологодская гостиница «Золотой якорь» хоть и не очень просторна, но вмещала в свои комнаты собиравшихся там будущих известных писателей А. Ремизова и пушкиниста П. Щеголева, «террориста» Б. Савинкова и экономиста А. Богданова, а также — А. Луначарского.

Бердяев продолжает писать. Много и постоянно. Безотрывно. Печатается и там и тут. Но всем, и ему в первую очередь, становится ясно — он ни на йоту не сдвинулся с позиций своего изначального идеализма и, следовательно, «автоматически» перешел от марксизма к его критике.

Философ С.Н. Булгаков соединит при знакомстве руки Бердяева и студентки Лидии Рапп. Это рукопожатие свяжет их вместе почти на пол XX века, до ее кончины далеко от родины...

Бурные годы молодой зрелости сводят Бердяева со многими яркими мыслителями эпохи. Он участвует в журналах и сборниках вместе с А. Блоком и А. Белым, Д. Мережковским и В. Ивановым, Л. Шестовым и Г. Чулковым, В. Брюсовым и М. Гершензоном, В. Эрном и Г. Рачинским. Его философское творчество привлекает всеобщее внимание. Только В. Розанов, по словам Бердяева, написал об одной из его книг четырнадцать статей.

Споры и беседы, как, например, с 3. Гиппиус и П. Флоренским, определяли его собственное миросозерцание.

Бердяев издает журналы, принимает активное участие в работе философских обществ, как, например, в обществе «Памяти Вл. Соловьева», многие годы собирает единомышленников по вторникам у себя дома, в Малом Власьевском переулке в Москве.

После обеих революций Бердяев неудержимо продолжает работать. И хотя о нем говорят, как о противнике официального православия, он сам писал: «Я чувствую связь с православной церковью, которая у меня никогда не порывалась вполне, несмотря на мою острую критику и мое ожидание совершенно новой эпохи в христианстве». Вот почему во время одного из крестных ходов в 1918 году, возглавленном патриархом Тихоном, среди множества народа можно было увидеть и Бердяева.

В первые годы Советской власти «официальная» карьера Бердяева приняла самый удивительный размах (не считая, правда, того факта, что в октябре 1917 г. он даже мимолетно состоял членом Временного правительства Республики). Пожалуй, никогда до этого времени, ни позже, он не будет занимать столь серьезных «должностей». Он входит в руководство Московского Союза писателей вместе с М. Осоргиным. Пользуясь покровительством Каменева, основывает Вольную Академию философской культуры и руководит ею. Выбирается профессором Московского университета, а позднее даже некоторое время руководит Московским Союзом писателей вместо Б. Зайцева.

«Как это ни странно, — писал он в «Самопознании», — но я себя внутренне лучше почувствовал в советский период, после октябрьского переворота, чем в лето и осень 17 года. Я тогда уже пережил внутреннее потрясение, осмыслил для себя события и начал проявлять большую активность, читал много лекций, докладов, много писал, спорил, был очень деятелен...» Как и прежде, «вторники» у Бердяева собирали многих желающих. Об этом пишет пресса, слухи растут снежным комом, и вот «Известия» дают полуфантастическую информацию, что в квартире Бердяева (это очень напоминает булгаковскую суету вокруг квартиры профессора Преображенского в «Собачьем сердце») дискутировался вопрос о том, является ли Ленин антихристом или нет, и что в результате обсуждения пришли к выводу — нет, не антихрист, но его предшественник... Вот почему жизнь Бердяева, не омрачавшаяся, казалось, ничем, как в лето 1922 года под Москвой в Барвихе, вдруг стала прерываться арестами, последовавшими один за другим.

Первоначально по делу Тактического центра. Он попал прямо в кабинет к Дзержинскому и вел себя весьма решительно. Высказал все свои «за» и непримиримые «против» того, что он считает неправильным у большевиков, а также настаивал на том, что он свободный философ — не более. Прямота Бердяева понравилась Дзержинскому, и он тотчас отпустил его домой, при этом попросив отвезти арестованного на автомобиле (дело было ночью).

Второй арест был связан с решением о высылке группы лиц за пределы России. Выезд состоялся в сентябре 1922 года. «Это была странная мера, которая потом уже не повторялась. Я был выслан из свой родины не по политическим, а по идеологическим причинам. Когда мне сказали, что меня высылают, у меня сделалась тоска. Я не хотел эмигрировать, и у меня было отталкивание от эмиграции...»

Переезд в Берлин определил новый этап в жизни Бердяева. Он всегда считал, что его вынужденный отъезд из России — «провиденциален». Хотя первое время существовать на новом месте было не просто. Холодный прием эмиграции, отсутствие необходимых средств (Е. Кускова особо отметила, что он часто появлялся в ее доме только из-за того, чтобы иметь возможность поесть любимые им блюда из сахара). Но Бердяев немедленно создает, как объявлял берлинский журнал «Новая русская книга», религиозно-философскую академию, в которой курсы лекций должны были прочитать С. Франк, Л. Карсавин, Ф. Степун, И. Ильин, Н. Арсеньев и другие. Русская философская мысль продолжала своими путями развиваться за рубежом и, по словам Ф. Степуна, всегда стремилась к жизненной правде, справедливости, что придавало ей особо духовный, возвышенный характер, зачастую отсутствовавший в подобном созерцании мира представителями Запада.

Теперь Бердяева узнает Европа. Одна за другой выходят его книги. «Новое средневековье» в ближайшие же годы переводится на множество языков. Он создает журнал «Путь», просуществовавший до 1940 года, и именно в нем увидят свет большинство его основных статей, написанных в эмиграции.

Его реакция на события в СССР и в Европе противоречива и неоднозначна. Критикуя неудачи социализма и «коллективизм» марксистской идеологии, он одновременно выступает за самые различные начинания, происходящие в недрах его Родины. Так, он выступает с осуждением создавшейся в эмиграции Карловацкой юрисдикции православной церкви, поддерживает московского митрополита Сергия, будущего патриарха. Уже в 1930-е годы его обвинят в «идеологическом возвращенстве» — слишком позитивном восприятии Советской России.

Но, переехав в Кламар под Парижем и проживая там до конца своих дней, он, конечно, в первую очередь занимается главным в своей жизни — философией, продолжает развивать и углублять свое мироощущение, изучает и осмысливает разные сферы общественной и культурной жизни. Он, по мнению многих, изменяя свои взгляды, все же оставался верен добровольно выбранному самим собой одиночеству. Л. Шестов, вспоминая поговорку о том, что одеяние монаха еще не делает из него монаха, сказал о Бердяеве, что, эволюционируя, он по сути менял лишь «одеяние», оставаясь всегда самим собой, и когда он был марксистом, и когда критиковал марксизм.

И все же он не был «одиночкой», потому что встречал многих единомышленников. Нынче русская религиозная философия XX века (принято еще говорить о русском религиозном ренессансе XX века) открывается для нас многими именами. Всех этих людей принято было рассматривать либо как «ренегатов» и «изменников», либо как «страдальцев» и «борцов за правое дело». Но не так уж были едины они во взглядах — мучительно размышляющие о судьбах далекой Родины, которая долгое время сводила их «воедино» в «непубликабельной» судьбе. О них еще много и много говорить, писать, спорить, многое прояснять. Сколько тем, и благодатных, для размышлений!

Но было-таки одно единое, что связывало их всех, — мысль о России, о ее предназначении и судьбе. То, что названо несколько заклинательно, — «русская идея».

Идея о России — мысль, которая мучила нестерпимо и Николая Александровича Бердяева, заставила его позднее, на рубеже собственного семидесятилетия, сесть за книгу, посвященную истории этого вопроса, книгу, увидевшую свет за два года до его кончины.

 

«Я никогда не думал, что мне пришлось испытать особенные преследования и «страдания за идею». Но я все-таки сидел в тюрьме, был в ссылке, имел неприятный судебный процесс, был выслан из моей родины. Это много для философа по призванию» («Самопознание»).

Бердяев, как «философ по призванию», в самом деле, внес неоспоримый вклад в развитие философской мысли XX века. Не углубляясь в суть его многообразных философских размышлений, отметим кратко то, что он сделал в этой сфере:

- развил идею свободы, как изначально предшествующей бытию и Богу;

рассмотрел идею творчества, исходящего из изначальной свободы и из нее формирующего бытие;

- поставил и развил антропологическую идею о человеке-личности, воплощающем собой творческую потенцию свободы;

- широко осветил идею истории, как формы существования творческой личности, обладающей свободой.

Идея и философия свободы, творчества, человека, истории, а также философия духа противопоставлены были им несвободе (необходимости), пассивности, безличной реальности (коллективизму), хаосу (отрицанию смысла истории), природе (натурализму). Это и есть те основные вопросы, которые он ставил перед собой и решал всю жизнь.

«Персонализм», то есть обостренное чувство самого себя, ценности личности и восприятия мира через себя, — основной этический кодекс Бердяева.

Мысль Бердяева эсхатологична, то есть «завязана» на проблеме итога, конца, результата: для человека, для всего мира. Философское решение проблемы Апокалипсиса занимает его прежде всего. Он размышляет об оправдании христианства, как духовной и исторической силы, и каждого человека, как Божьего дитя и носителя изначальной свободы, определяющей его независимость от мира и общества и оправдывающей его.

Бердяев создает свою философию истории, философию культуры, философию религии, развивает философию человека — антропологию. Он не только создает и строит, но и решает.

Удается или не удается это ему — судить читателю. Но написано Бердяевым много. И многое из написанного — неоднозначно и даже противоречиво.

В любом случае среди сонма многих эмигрантских сочинений или философских произведений, современных Бердяеву, «тон» и стиль его письменной речи — публицистичный, живой, эмоциональный, намеренно «понятный» и направленный непосредственно к читателю, к его «умному сердцу», к его «духовному центру», освобожденный от сухого наукообразия — отличителен с первых же строк.

Уже справедливо отмечалось его «безразличие к методологии философского дискурса; безоглядное, почти, экстатическое устремление к решению «последних вопросов», некритически воспринятых из теологии; «слипание» метафизики с натурфилософией, мышление в категориях «спиритуалистического материализма», моралистическое приписывание предметам «изначально присущих» им качеств и вера в учительское назначение философии»3. Подобных «профессиональных не профессиональностей» у него можно найти еще больше. И именно поэтому самому Бердяеву так свойственно «повторение пройденного», он от книги к книге, внутри каждой книги, словно бы возвращается к одной и той же теме, проговаривая ее несколько раз, намеренно «ощупывая» ее со всех сторон.

Этот способ мышления — «повторительность» — есть свидетельство и уверенного желания автора отыскать правду и, одновременно, свидетельство его неуверенности в высказываемом и в окончательной правоте, В этом смысле к работам Бердяева следует относиться творчески, не останавливаясь на его выводах, как на безапелляционном итоге, а следуя далее по обрисованному им контуру проблемы.

Главное же, что сейчас становится ясным — изучать историю XX века и историю русского зарубежья, а, следовательно, историю философии и литературы, без знания трудов Бердяева, значит, изучать ее необъективно, фрагментарно. В осознании процессов, происходивших в истории русской культуры первой половины нашего столетия, не бесполезно проработать труды одного из основоположников русской религиозной философии XX века, а также экзистенциализма в мировой философии в целом.

Кроме того, мы по сию пору недооцениваем имеющегося влияния мыслителей русского зарубежья на творчество некоторых советских писателей. Тема эта особая. Однако можно отметить, что некоторые работы Бердяева, из которых позднее выстроилась «Русская идея», воздействовали на миросозерцание литераторов не только в пореволюционную эпоху, но и в гораздо более позднее время. Как, например, некоторые идеи из «Смысла истории» Бердяева нетрудно приметить в романе Б. Пастернака «Доктор Живаго». Немудрено, ведь Бердяев писал книгу на основании собственных лекций, прочитанных им в Петербурге и Москве в 1918—1921 годах в Вольной Академии философской культуры, сначала о Достоевском, а за тем и о философии истории, или, вернее сказать, о философии человеческой судьбы. Не исключено, что, не имея возможности читать саму книгу, Б. Пастернак знал или слышал лекции Бердяева. По крайней мере, образ философа Николая Николаевича в романе, который живет в Лозанне, в эмиграции и выпускает там книги по-русски и в переводах, где он «развивал свою давнишнюю мысль об истории, как второй вселенной, воздвигаемой человечеством в ответ на явление времени и памяти», образ этот весьма близок не только образу о. Сергия Булгакова, но и образу Николая Александровича Бердяева. Высказывания Николая Николаевича и других героев романа, например, его последователя — Юрия, весьма близки духу «Смысла истории» и даже порой почти цитатны. Кроме этого, конечно, в романе чувствуется влияние Н. Федорова и других, а также самобытная мысль самого Б. Пастернака. Но присутствие в романе философа, «жаждущего мысли, окрыленно вещественной, которая прочеркивала бы нелицемерно различный путь в своем движении и что-то меняла на свете к лучшему» и который говорит об «идее свободной личности и идее жизни, как жертвы», — словно бы создает иллюзию несомненного бердяевского «присутствия».

«Субъективизм» и «неподстроенность» работ Бердяева, как и всей его жизни, — очевидны. Он и сам этого не отрицал: «Я никогда не принадлежал к мыслителям, умеющим группировать единомышленников и последователей. Я все-таки одиночка, хотя и часто действующий социально» («Самопознание»).

Он работал неуемно до самого конца, не взирая на усталость, будоражил свою мысль и мысль своих читателей. Скончался же 23 марта 1948 года в Кламаре, за письменным столом, на котором кроме журналов и бумаг остались лежать «недокуренная сигара... и раскрытая Библия»4. Рука его до последней минуты выводила строки так и не завершенной книги «Царство Духа и Царство кесаря», изданной уже после его кончины...

Когда я впервые в 1989 году попал в кламарский дом Бердяева, то в его кабинете все сохранялось также, как и при его кончине. Поражал не только лист календаря, на котором "зияла" дата его ухода, но и "живость" иконостаса его домашней церкви, алтарь которой был написан выдающимся иконописцем ХХ столетия о. Григорием Кругом. В доме хранился бердяевский дух и атмосфера, присущая стареющей "интеллигентской" меблировке и образу жизни... Вот здесь-то и создавалась, осмысливалась "Русская идея".

 

К ней, к «русской идее» он обратился вновь во время войны.

Вторая мировая сделала свое дело и в миросозерцании Бердяева. Впрочем, она не стала для него неожиданностью, ибо он так или иначе предчувствовал надвигающуюся катастрофу в европейской жизни.

Для апокалипсического сознания философа война только обострила размышления о предстоящем нарастании противоречий и трудных вопросов в христианском сознании.

Война — это предощущение финала мира, конца цивилизации, гибели культуры. Это высшее порождение тоталитаризма в мире, реализация устремлений тоталитарной власти всяческого толка, устремлений, которые вряд ли возможно совместить с учением Христа.

Бердяев снова углубился в проблемы «3-й эпохи», долженствующей наступить, по его мнению, в жизни человечества. «Новое средневековье» поглощает его мысли, и, естественно, судьба России для него стоит на первом месте, ибо ее выживание в начале 1940-х, окруженной концлагерями изнутри и снаружи, изнуренной последовательным умерщвлением лучших людей и громадными сплошными военными потерями, казалось со стороны почти нереальным...

Война еще раз потревожила течение его жизни.

Во время эвакуации, продираясь сквозь охваченную паникой толпу на парижском вокзале, одной рукой прикрывая от толчков жену, а в другой — поднятой высоко над головой — удерживая корзину с бесконечно дорогим существом, котом Мури, Николай Александрович умудрялся отрешаться от «действительности» и продолжал работу мысленно. Выбравшись из давки и чудом уцелев, он объявил своей жене — Лидии, что только сейчас придумал последнюю главу своей книги.

О какой книге шла речь? О создававшемся в те дни «Самопознании» или, быть может, «Опыте эсхатологической метафизики»? Вполне вероятно, что это могли быть и наметки «Экзистенциальной диалектики божественного и человеческого» и даже «Русской идеи». Все эти книги увидели свет уже после войны. Но «источником» их стала война. Она напомнила чем-то первые годы Советской власти в России. Год 1918-й и последующие. Когда в парижской квартире Бердяева стали собираться на воскресные вечера русские эмигранты, то это походило на полуподпольную обстановку в давно ушедшие в прошлое времена.

Россия снова собирала многих из них вместе.

Бердяев раскладывал на столе карту военных действий, и они прослеживали пути шествия германских войск по русской земле. Над картой склонялись мать Мария, отец Дмитрий Клепинин, друзья семьи — Адамович, Пьянов, Мочульский, Пиотровский, Ставров.

Евгения — сестра жены — отмечала, что сердце Бердяева билось в унисон с Россией и он никогда не сомневался в ее победе.

Так война стала одной из главных побудительных причин создания одной из его последних книг — «Русской идеи».

Второй такой причиной можно назвать на первый взгляд несколько иррациональную, но все-таки вполне убедительную — предчувствие кончины. Не только возраст давал о себе знать. Война ежедневно, ежечасно уносила тысячи и тысячи жизней. И если гестапо несколько раз допрашивало Бердяева, но до сих пор не арестовало его, как это произойдет с матерью Марией и отцом Дмитрием Клепининым, то и это, вполне вероятно, — до поры. Существование некоторых покровителей, способных защитить, —  также до времени. Ведь он не поддерживает тех русских, кто идет на сотрудничество с оккупантами. Он, правда, не занимается политикой, но ведь передает же в тюрьмы пакеты с едой политическим заключенным.

Война есть война.

И она требует переоценки некоторых важнейших представлений. В частности, о России. Кое-кто хочет объяснить войну, как поход против большевизма. Но нет, он, как и многие в эмиграции, считаем ее войной против России. «Я все время верил в непобедимость России... Естественно присущий мне патриотизм достиг предельного напряжения. Я чувствовал себя слитым с успехами Красной Армии. Я делил людей на желающих победы России и желающих победы Германии. Со второй категорией людей я не соглашался встречаться; я считал их изменниками» («Самопознание»).

Предчувствие кончины усиливается, когда осенью 1942 года он заболел — обострились боли в брюшной области. Его срочно госпитализируют. Амбулатории - редкость. Но ему везет. Операция проходит быстро. Он несколько дней приходит в себя, просит не закрывать дверь в палату, чтобы не оставаться одному.

Бердяев, только почувствовав себя лучше, просит принести ему «Былое и думы» Герцена — «самую блестящую книгу воспоминаний» (слова, написанные за два года до этого). Эта книга лечила, она возрождала к жизни и стимулировала творческие силы. Ведь он пишет «Самопознание» — опыт философской автобиографии. Ведь он исподволь уже обдумывает «Русскую идею», а без Герцена этот труд немыслим.

Болезнь проходила. Но ощущение близкого исхода оставалось. Такое состояние, хотя и не выдаваемое внешне, обостряло чувство долга в связи с еще не законченными работами. Хотелось успеть не только написать, но и систематизировать, обобщить, выстроить в ряд.

В июне 1943 года он раскладывает чистые листы на своем столе и на одном из них пишет заголовок новой книги — «Русская идея».

В следующем году принимает активное участие в конференции «Русская идея и идея германская».

И тут неприятные события последовали одно за другим. Многочисленные аресты друзей. В феврале 1944 года — кончина Петра Струве, с которым хоть и не разговаривали последние годы, да и вообще при встрече переходили взаимно на другую сторону улицы, но в то же время, того самого Струве, с которым связаны первые годы философских трудов, первая, марксистская, книга, многие споры о судьбах и будущем России.

Бердяев считал, что Струве чересчур ушел в национализм и чересчур рационален, по типу мыслителя западного склада, что он не понимает ни тайны истории, ни русскую душу, с ее загадочностью. И если Струве, обобщенно говоря, не признавал коренного отличия России и Европы, то для Бердяева оно было неоспоримым. Бердяев признал революцию в России, как неизбежный этап в духовном становлении новой эпохи, «Нового Средневековья», отметил ее положительную историческую роль, а Струве в отрицании этой роли был непреклонен. Страдания людей Струве всегда ощущал не умозрительно, а физически. Потому он и уличал Бердяева в некоей способности «усматривать смысл там, где сердце отказывалось искать смысл»5.

Отвлеченное мышление Бердяева Струве окрестил «фантастической смесью апокалипсиса и марксизма». И в чем-то он был прав. Бердяев сам не отрицал этой «смеси».

Но вот Петр Бернгардович Струве — лидер «либерального консерватизма» — покоится на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, и очный спор двух именитых мыслителей русской эмиграции, доживших до этого времени, окончен...

В том же 1944-м скончался и отец Сергий Булгаков, по словам Бердяева, «один из самых замечательных людей начала века, который первым пришел к традиционному православию».

Наконец, произошло еще одно событие, для постороннего человека кажущееся не очень значительным, даже комичным. Однако Бердяеву оно принесло особенно духовное страдание. После болезни умер кот Мури — любимец семьи. «Страдания Мури перед смертью я пережил, как страдание всей твари... Я очень редко и с трудом плачу, но, когда умер Мури, я горько плакал. И смерть его, такой очаровательной Божьей твари, была для меня переживание смерти вообще, смерти тех, кого любишь...» («Самопознание».)

В это же время тяжело заболевает и жена Бердяева. Прогрессирующий паралич горла — болезнь, доставляющая множество страданий ей, принесла немало душевных страданий и ему. Она скончалась в сентябре 1945 года, когда война уже завершилась. «Я пережил смерть Лид., приобщаясь к ее смерти, я почувствовал: что смерть стала менее страшной, в ней обнаружилось что-то родное...»

В это время он уже не просто мечтает о России. Происходит нечто, казалось бы, невероятное в жизни Бердяева. Он снова «физически» сталкивается с Родиной.

Его взор в последний год войны с напряжением вглядывался в то, что происходило в СССР. По словам Д. Лоури, знавшего его лично, Бердяев некоторое время предполагал, что Сталин сможет дать русскому народу новую свободу6. Сам Бердяев позже высоко оценивал сталинскую Конституцию, в частности, отмечая: «Советская конституция 1936-го года создала самое лучшее в мире законодательство о собственности. Личная собственность признается, но в форме, не допускающей эксплуатации. Назрел новый душевный тип с хорошими и плохими чертами» («Русская идея»).

Развивая эту мысль дальше, Бердяев в январе 1945 года выступил с лекцией о новой миссии России для цивилизации. «Что Россия дает миру? — говорил он. — В новом одеянии традиционное утверждение русской веры: мир и братство народов...»7. А потом в «Русской идее» снова запишет, словно цитируя свою лекцию: «В коммунизме есть своя правда и своя ложь. Правда — социальная, раскрытие возможности братства людей и народов, преодоления классов...», продолжив тем самым подобные свои более ранние высказывания, как, например, в книге «О рабстве и свободе человека»: «Классовое общество основано на неправде, оно есть отрицание достоинства личности. Персонализм есть отрицание классового общества, есть требование бесклассового общества. В этом правда и коммунизма»8.

«Позитивные» размышления Бердяева относительно советской России в годы войны возбуждали волну неприязни к нему. Однако он, мучительно отыскивая свой путь, оставался верен своей «персоналистической объективности». «Я могу признавать положительный смысл революции и социальные результаты революции, могу видеть много положительного в самом советском принципе, могу верить в великую миссию русского народа и вместе с тем ко многому относиться критически...» («Самопознание»)

Позднее, в 1946 году, Бердяев в одном из интервью поприветствует возвращение русских эмигрантов на Родину. Да и сам он не избежал этой волны, и хотя не посещал советское посольство в Париже, но был неоднократно выспрашиваем дипломатическими работниками из СССР, приходящими к нему домой, о возможной реэмиграции. «Вопрос о возвращении на родину для меня очень болезненный», — писал он. И с волнением расспрашивал о жизни в России. Был момент — даже держал в руках бланк специальной анкеты, по сему случаю придуманной.

Свояченица Евгения также говорила ему, что могла бы вернуться, если бы была помоложе.

Однако Бердяев, возведя свободу мысли в ранг принципа, понимал, что философу вернуться в СССР труднее, нежели представителю технической интеллигенции, о чем говорил постоянно. Если инженер или экономист и даже писатель найдет себе место в советском обществе, то, по его мнению, философу, такому, как он, там будет трудно. «Сердце сочится кровью, когда я думаю о России, а думаю очень часто... В последнее время тема России меня замучила» («Самопознание»).

В одном из разговоров с дипломатом о возможном возвращении он скажет прямо и безапелляционно: «Когда я узнаю, что все мои книги, написанные здесь, в эмиграции, распространяются в России, продаются свободно в книжных магазинах и лежат на открытых полках в библиотеках, тогда я вернусь»9. Это значит, что доживи Бердяев до наших дней, то есть до возраста более 100 лет — то сейчас ему, по его собственному утверждению, пришлось бы раздумывать о возвращении.

Впрочем, появились причины прекратить неофициальные переговоры о встрече с родной землей. Непосредственным виновником этого стал... А. А. Жданов, подписавший знаменитое устрашающее постановление, громившее многих советских литераторов. Бердяев, узнав о постановлении, отреагировал немедленно, напечатав большую статью в одном из номеров парижских «Русских новостей», где выступил в защиту А. Ахматовой и М. Зощенко. «Оружие свободных людей есть свободное слово», — повторит он слова И. С. Аксакова. Это очередное его обращение к «русской идее», к русским мыслителям прошлого в связи с днем сегодняшним было действенным, живым.

После этой публикации дальнейшие разговоры о возвращении стали невозможны...

В это самое время на прилавках парижских магазинов появилась выпущенная на русском языке в «YMCA-PRESS», издательстве, которое стало по-прежнему функционировать после войны, новая книга Бердяева — «Русская идея». Она была встречена с громадным интересом. И друзья, и недруги — все прочли ее, находя и ошибки, и неточности, и некоторые дилетантские рассуждения в области истории России, в чем-то не соглашаясь с ним, но в то же время отдавая дань автору, дерзнувшему снова поднять вопросы историко-культурной преемственности и дальнейшего развития русской религиозно-философской мысли.

«Две книги, написанные в течение военных лет, были изданы перед его смертью — «Русская идея» и «Опыт эсхатологической метафизики». Первая, одна из наиболее систематизированных работ Бердяева, блестящий очерк русской мысли девятнадцатого и начала двадцатого века. Никто из стремящихся понять Россию не увидел ее так», — писал Дональд А. Лоури.

Через год книга увидела свет в Лондоне на английском языке и стала доступна всему англоязычному миру. А позднее — на многих других, в том числе и на японском.

Европейскому читателю снова представилась возможность познакомиться с ретроспективным взглядом на «русскую идею». Недаром писал современник: «Характерной и основной чертой мировоззрения Бердяева является его подлинный христианский универсализм, как бы унаследованный им от Владимира Соловьева... Синтетическая сила построений Бердяева чрезвычайно велика; в каком-то музыкальном аккорде, не подавляя и не диссонируя один с другим, звучат в нем мотивы, которыми жило русское сознание; оттого на Бердяеве можно проследить влияние самых различных русских мыслителей, что не мешает ему сохранять свою оригинальность»10.

«Русская идея» не была совершенно новой работой для Бердяева. В этой книге с особенной показательностью воплотилась его вышеуказанная «повторительность». Фактически подавляющее большинство прежних своих мыслей он просто систематизировал и перенес, вернее, собрал их в этом издании снова. Здесь итоговая мысль Бердяева более отточена и, в сравнении с подобными ранними публикациями, наиболее лаконична. Недаром он сам писал о «Русской идее», как об одной из тех книг, которые «лучше выражают мое философское миросозерцание, чем прежние книги...».

Источниками книги можно непосредственно назвать многие его статьи в дореволюционной, советской и эмигрантской периодике, другие книги и публикации. Среди них — «Духовный кризис интеллигенции» (1910), «Александр Степанович Хомяков» (1912), «Душа России» (1915), статьи из сборников «Проблемы идеализма» (1902), «Вехи» (1909) и «Из глубины» (1918), статья «Русская религиозная идея» из сборника «Проблемы русского религиозного сознания» (1924), а также книги «Судьба России» (1918), «Смысл истории» (1923), «Миросозерцание Достоевского» (1923), «Константин Леонтьев» (1926), «Истоки и смысл русского коммунизма» (издание на французском языке — 1938, на русском — 1955) и одновременно заканчиваемую книгу «Самопознание» (первое, неполное издание—1949, полное—1983), а также многие иные.

Еще только начав публиковаться и обратившись к духовному пути А.С. Хомякова, Бердяев заглянул в русский XIX век и увидел в нем многие корни и источники происходящих в современном ему мире процессов. Жизнь Хомякова предоставила Бердяеву возможность еще раз проанализировать общественное движение в России, размышления славянофилов и западников о судьбах ее, постепенное перерождение их благотворного творческого диалога в более социальные доктрины, породившие преобразовательную неудержимость с одной стороны и консервативную иллюзорность с другой.

В «Проблемах идеализма» Бердяев вместе с другими искал некоторые новые пути для определения и решения задач общественного движения.

«Вехи» углубили внимание Бердяева к проблеме личности в России и ее роли в установлении и укреплении общественных форм.

Сборник «Из глубины» создавался в 1918 году, на «горячих углях» революционной перестройки, хотя увидел свет лишь в 1921-м (статья Бердяева, вошедшая в сборник, — «Духи русской революции» — была все же опубликована в 1918 г. отдельно в «Русской мысли»). В предисловии к переизданию редчайшего сборника, один из двух сохранившихся экземпляров которого хранился в эмиграции у самого Бердяева, в 1967 году Никита Струве писал: «Менялись с годами взгляды некоторых авторов, в частности того же Бердяева, но революционная действительность оставалась поразительно верна их оценке и описанию». Позднее, в «Русской идее», Бердяев во многом процитирует свою статью в сборнике «Из глубины», где он разбирал образы национальной жизни у великих русских писателей — Гоголя, Достоевского, Льва Толстого. «Долгий исторический путь, — писал он в самом начале статьи,— ведет к революциям, и в них открываются национальные особенности даже тогда, когда они наносят тяжелый удар национальной мощи и национальному достоинству». «Старая Россия, — заключал Бердяев, — в которой было много зла и уродства, но также много добра и красоты, умирает. Новая Россия, рождающаяся в смертных муках, еще загадочна».

Написанный еще ранее, в связи с началом первой мировой войны, весьма поэтичный этюд «Душа России» (впервые вышел отдельной книгой в Москве, в 1915 г.), вошел позднее целиком в книгу «Судьба России», которая увидела свет в сложное для книгоиздания время и именно потому имеет своеобразную библиографическую редкость. Большинство других статей из «Судьбы России» были соответственно опубликованы в печати с 1915 по 1917 год:

"О вечно-бабьем в русской душе" – появилась впервые в "Биржевых ведомостях" в январе 1915 г.;

"Война и кризис интеллигентского сознания" - там же и тогда же, но в июле;

"Темное вино" - там же, в том же году, в октябре;

"Об отношении русских к идеям" - в "Русской мысли", январь 1917 г.;

"Конец Европы" - "Биржевые ведомости", июнь 1915 г.;

"Задачи творческой исторической мысли" - там же, в декабре 1915 г.;

"Судьба Парижа" - одна из ранних в этом сборнике - там же, в ноябре 1914 г.;

"Религия германизма" - там же, в июне 1916 г.;

"Движение и неподвижность в жизни народов" – там же, в мае 1916 г.;

"О частном и историческом взгляде на жизнь" - там же, в сентябре того же года;

"Об отвлеченном и абсолютном в политике" (в сборнике название статьи несколько изменено) - там же, в августе 1915 г.;

"Слова и реальности в общественной жизни" - там же и тогда же;

"Дух и машина" - там же, в октябре 1915 г.

Этот неполный перечень говорит о том, какой подход к составлению книги избрал автор. Она не являлась сиюминутным откликом на события, происходившие в стране в 1918 году, когда книга увидела свет. Напротив, дописав отдельные статьи для сборника, Бердяев словно бы выступал с позиций последовательного ретроспективного анализа и оценки сложившейся ситуации, революционных преобразований, возможных перспектив общественного переустройства.

Начинал он с общих рассуждений о России, переходил к болевым проблемам опутавшей Россию войны, а заканчивал насущными задачами политики, общественной и социальной жизни.

Книга увидела свет быстро. Тираж ее был в значительной степени ограничен. Вот почему сборник стал ныне настоящей редкостью. Выпущенная на желтой, очень плохого качества бумаге, она предварялась краткой справочкой, тщательно вклеенной в часть тиража перед титульным листом: «Книгоиздательство извиняется перед автором и читателями, что выпускает настоящее издание в таком мало привлекательном виде. Но цены на бумагу и типографские работы дошли до пределов, явно угрожающих русскому просвещению, и единственная возможность сделать книгу более доступной по цене широкому кругу читателей — это понижение требований к ея внешности».

И в самом деле, быть может, это издание с едва читающимся шрифтом было единственным в своем роде за всю жизнь автора...

Книга увидела свет в апреле-июне 1918 года. Чуть ранее то же издательство "Лемана и Сахарова" выпустило небольшую книжечку Бердяева "Кризис искусства", представляющую из себя также сборник статей. Таким образом, из крупных книг, посвященных вопросам социально-политического и философско-исторического плана, "Судьба России" стала последней книгой Бердяева, опубликованной на родине. Ибо "Философия Достоевского" (1921 г.) и "Конец Ренессанса" (1922 г.), выпущенные в Петрограде, уже не имели столь решающего и этапного значения, как сборник статей 1918 года – более объемный и по составу и по содержанию.

Бердяев, выпуская эту книгу в свет, уже осознавал начало новой эры в истории России и, самое главное, некоторую запоздалость своих оценок. Вот почему он без обиняков так и начинает предисловие к сборнику: "С горьким чувством перечитывал я страницы сборника статей, написанных за время воины до революции. Великой России уже нет, и нет стоявших перед ней мировых задач... Все переходит в совершенно иное измерение. Те оценки, которые я применял в своих опытах, я считаю внутренне верными, но неприменимыми уже к современным событиям. Все изменилось вокруг в мире, и нужны уже новые реакции живого духа на все совершающееся".

В «Судьбе России» Бердяев уже неоднократно и уверенно употребляет понятие «русская идея», причем в самом разнообразном контексте. Но главный из них — уже определился: Россия имеет некоторую миссию по отношению к Европе, причем не просто абстрактную миссию «спасения» и избранности, но конкретную — связанную с уже тогда предощущаемой Бердяевым мировой войной. «Темные разрушительные силы, убивающие нашу родину, все свои надежды основывают на том, что во всем мире произойдет , страшный катаклизм и будут разрушены основы христианской культуры. Силы эти спекулируют на мировой войне, и не так уж ошибочны их ожидания... Жизнь народов Европы будет отброшена к элементарному, ей грозит варваризация». И далее: «Россия призвана быть освободительницей народов. Эта миссия заложена в ее особенном духе. И справедливость мировых задач России предопределена уже духовными силами истории. Эта миссия России выявляется в нынешнюю войну. Россия не имеет корыстных стремлений».

Эту особенную роль России Бердяев, всячески интерпретируя, в конечно итоге не связывал со ощущением особенной национальной исключительности русских. Более того, он считал, что отсутствие чувства обостренного национализма у русского человека и есть его преимущественная, поразительная наднациональность. «Русскому народу совсем не свойственен агрессивный национализм, наклонности насильственной русификации. Русский не выдвигается, не выставляется, не презирает других. В русской стихии поистине есть какое-то национальное бескорыстие, жертвенность, неведомая западным народам. Русская интеллигенция всегда с отвращением относилась к национализму и гнушалась им...»

Но именно в этой книге почувствовались уже противоречия в самом представлении Бердяева о русской душе и о «русской идее». Призывы его к тому, чтобы русский народ имел свою идею, перестроился идейно и духовно, а не только экономически, общественно и государственно, имели некоторую умозрительную навязываемость, особенно, когда он пытался «внедрить» идею тем, кто, по его же словам, имел «нелюбовь к идеям и равнодушие к идеям»11.

Так есть ли эта «идея» или ее нет? Существует ли она или ее еще нужно заиметь?

Бердяев от книги к книге, от работы к работе по много раз проговаривает эту тему, словно бы спорит сам с собой. Постепенно, исподволь он приходит к видению «русской идеи» в чем-то, что он называет «третьим». А именно: не в западничестве и не в славянофильстве, не в Востоке и не в Западе, не в национализме и не в космополитизме. Не в том и не в этом. А — в «третьем».

«Чтобы понять эту тайну (тайну русской души. — К.К.), нужно быть в чем-то третьем, нужно вознестись над противоположностью двух начал — восточного и западного».

Но что это — «третье»?

В конечном итоге, можно сказать, что Бердяев выдвигает идею «примера», идею «русского примера», того самого примера, который Россия, жертвуя собой, должна подать всему человечеству при преображении мировой жизни и переходе ее в новое общественное христианское состояние, называемое им, как уже говорилось, «Новым Средневековьем». Образно говоря, Бердяев, вослед за некоторыми своими предшественниками, стремился выразить идею невечернего света, который укажет Европе путь в предстоящем сумраке и который исходит из окна, с таким упорством прорубленного когда-то Петром Великим.

 

Если спросить француза, что такое «французская идея», то он наверняка кое-что скажет по этому поводу. То же и англичанин, и итальянец, и американец. Но ни у кого разговор этот не вызовет какого-то особенного возбуждения, волнения, душевного напряжения, что ли.

Однако, когда речь заходит о «русской идее», тема приобретает некоторую остроту. Дело, видимо, в том, что «русская идея», по мнению тех, кто признает ее существование, имеет «международное» значение, то есть как бы претендует и покушается на суверенитет идей других народов.

Из этого вырастает боязнь.

Рождаются кривотолки.

«Русский мессианизм» становится притчей во языцех, и им, как и русскими ядерными боеголовками, пугают детей от рождения.

Только еще один народ, по убеждению Бердяева (и не только его, но и многих предшественников и последователей), — еврейский — имеет подобную «всемирную идею» и ощущает свою «всемирную роль». По этой самой причине, читаем мы, взаимосуществование и взаимопонимание еврейского и русского мессианизма происходит наиболее трудно, наиболее обостренно.

«Германская идея», пытавшаяся в XX столетии занять силой положение «мировой», — потерпела крах. «Русская идея» никогда не проповедовала силу, потому и казалась сильной. Однако, не обладая необходимой изворотливостью, «русская идея» порой встречала непонимание и противодействие. Обвинения в русификации идей других, в частности, близ проживающих народов, которые в свое время сами жаждали вкушения от этого источника бесценной мировой питательной энергии, были явно незаслуженными, ведь Россия всегда принимала на себя наиболее сильные удары самых модных по изобретению и самых мощных по разрушительной силе «суперспасительных» для человечества «новых идей».

Россия обладала особенным духовным единством, имеющим исторические корни. Ведь, к примеру, европейские страны объединены одной Римской католической церковью (протестантизм — явление, также связанное с существованием Римской церкви). И хотя Ватикан находится на территории Аппенинского полуострова — вряд ли можно говорить, что в качестве особенной существует итальянская религиозная мессианская идея. Потому и «идея» католичества, если можно так сказать, была надмирна, не связывалась с каким-либо одним народом.

В лице России христианский мир имел опыт уникального единства церкви и народа, обладающего крепкой государственностью, увлеченных одним жизнетворческим порывом. Именно в этом духовном единстве, ощущаемом Западом, как стук сердца крепкого живого организма, раздающийся с Востока, откуда приходит ежедневный рассвет и который напоминает стук часов и ритм человеческой истории, именно в этом единстве искали некую «сверхидею», порой выдавая желаемое за действительное.

Вот почему самое парадоксальное состоит еще и в том, что «мысль изреченная есть ложь». Попытки определить неопределимое есть лишь желание приклеить приметный ориентир на стеклянной двери, чтобы не разбить случайно её саму или об неё — голову.  Существует ли сама «русская идея»? Не является ли попытка создания идеи «идеи» — желанием хоть как-то определить неопределимое и в некотором роде изречь ту «неизреченность», которая явственно присутствует в судьбе русского народа.

Поразительно и само стремление отыскать «идею». И даже если ее нет, то, по мнению того же Бердяева, она должна быть, ибо «русская мысль, русские искания начала XIX века и начала XX века свидетельствуют о существовании русской идеи, которая соответствует характеру и призванию русского народа».

Благая Весть, данная европейской культуре, пришла как бы извне. Но христианство требовало и ответного духовного движения — встречного, благой вести изнутри, личной, собственной вести каждого, со-вести, совести. Россия — одна из немногих стран, которая предлагала Европе поступать «по совести», «по правде», а не только «по закону», «по праву». Мессианизм России существует только в христианском смысле. Отнимите от России христианство — и не останется ничего — ни «русской идеи», ни ее, по Бердяеву, «умопостигаемого образа».

Быть может, Бердяев пытался изречь неизреченное, когда писал о «русской идее», в очередной раз употребив термин, который одновременно и в разном и в едином (как это ни странно) значении употребляли его предшественники. Он не был автором термина, как это незаслуженно ему приписывают (см. дискуссию «Русская идея: проблемы культуры — проблемы кинематографа» в журнале «Искусство кино», 1988, № 6). До него точно также назвал свою небольшую книгу В. Соловьев, выпустивший ее в Париже в 1888 году после доклада для кружка лиц, интересовавшихся этими вопросами (русское издание — 1911), а ранее «ввел» этот «термин» Достоевский.

Напоминая еще раз о важности духовного, Соловьев писал: «Одним телом своим и чисто материальной работой Россия не может выполнить своей исторической миссии и выявить свою истинную национальную идею. А как ей выявиться, этой бедной русской идее, когда она заточена в тесную тюрьму, лишена воздуха и света...» Актуальное тогда оказалось актуальным и сегодня, иначе не расценить его же слова: «Религиозное и умственное освобождение России есть в настоящую минуту для нашего правительства дело такой же настоятельной необходимости, каким тридцать лет тому назад являлось освобождение крепостных...» «Исторический долг России», по мнению Соловьева, имеет отношение к духовной истории всех народов мира. Для Соловьева мессианство «русской идеи» еще не было столь политизированным, как для мысли XX века, для Бердяева. «В том, что эта идея, — писал Соловьев, — не имеет в себе ничего исключительного и партикуляристического, что она представляет лишь новый аспект самой христианской идеи, что для осуществления этого национального призвания нам не нужно действовать против других наций, но с ними и для них — в этом лежит великое доказательство, что эта идея есть идея истинная»12.

Однако и В. Соловьев не родоначальник идеи «идеи». Об этом говорил уже и Чаадаев. «У меня есть глубокое убеждение, — писал он, — что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество». «Словом, Чаадаев проникается русской мессианской идеей», — подытоживает Бердяев.

Недаром именно этих двух мыслителей он ставил в особый ряд, когда писал: «В русской религиозной мысли исключение представляли лишь Чаадаев и Вл. Соловьев». Бердяев имел в виду, что они наиболее сильно оторвались от своих современников в сфере «идеи», тогда как другие порой «с вершины духовной падали вниз, припадали к земле, искали спасения в стихийной народной мудрости»13.

«Идея» — понятие больше философское, «от ума», нежели чисто духовное. Этимология его определенная — «видение» или «ведание», упрощенно говоря — «знание». У родоначальника «концепции» «Москвы – Третьего Рима» игумена псковского Елеазарова монастыря Филофея, жившего в XVI веке, мы этого понятия не найдем. Духовное, церковное и православное еще не значилось «идеей», а было жизнью, «деланием». Бердяеву было близко это понятие, ибо, черпая свою мысль первоначально в марксизме, он весь принадлежал новой эпохе, эпохе глубочайшего столкновения философских школ, сопряженного с историческими переменами в действительной жизни многих народов.

Бердяева интересовал «вопрос о том, что замыслил Творец о России». Он хочет постичь тайну творения, проникнуть в Божественный Замысел. Но то, что он пишет, — и есть его, бердяевская «идея России», его, бердяевская «русская идея». Ибо если Творец и создавал, то не идею о народе, а народ, не идею о человеке, а человека. Можно сказать так: идея интересует в первую очередь философа, Бога интересует прежде всего — человек. Потому и идея «русской идеи» интересовала в первую очередь самого автора.

Бердяев и этого не отрицал. Он всегда соглашался с противоречиями в своем творчестве: «Мое миросозерцание многопланово и, может быть, от этой многоплановости меня обвиняют в противоречиях. В моей философии есть противоречия, которые вызываются самым ее существом и которые не могут и не должны быть устранены» («Самопознание»).

Бердяев познавал Россию своеобразно, в некотором роде умозрительным путем. С самого детства, когда он рос в атмосфере негостеприимного и замкнутого от посторонних людей дома, он стремился в область мечтаний и иллюзий, подальше от действительности, представляющейся ему еще более мрачной, нежели сама обстановка дома, в семье. Он сам писал многократно, что считает себя принадлежащим к другому миру, но не к обыденной реальности. «Я никогда не достиг равновесия между мечтой и действительностью. С этим связана дисгармоничность моей жизни», — исповедуется он в конце жизни.

Россия была ему нужна. Она была в нем, и он был в ней. Он проживал вместе с нею самые тяжелые и трудные дни. Но он познавал ее по-своему, если не эмпирически, то мысленно, через «идею».

Если В. Соловьев употребил термин «русская идея» для того, чтобы европейскому читателю легче было понять суть философско-политической концепции православной мысли, то Бердяев назвал свою книгу так же, может быть, для собственного осознания процесса развития русской мысли в новую и новейшую исторические эпохи и одновременно осознания себя в этом процессе. Они оба писали книги для европейцев. А для этого и использовали «доступный» заголовок. Интересно, назвали бы они так же свои работы, если бы они предназначались исключительно для русского читателя, причем не столичного, а провинциального? Вот почему можно отметить существование некоего феномена «отталкивания», когда эти книги начинает изучать русский читатель. Если европейский читатель завлекается «русской идеей», он любопытствует о ней, то читатель русский — ищет в ней смысла и, в конечном итоге... недоумевает. Но и западный читатель «недолюбливает» сию тему. За редким исключением, но почти во всех работах о Бердяеве и его творчестве, выпущенных в Европе и Америке, проблеме «русской идеи» в его осмыслении отводится два—три предложения (!), если вообще отводится. Книга Полторацкого «Россия и Запад» — единственное исключение.

В детстве у Бердяева была любимая кукла — «князь Андрей», герой толстовского романа «Война и мир». Он так любил эту куклу, что общался с ней, и она долгие годы заменяла ему настоящих живых друзей. Идея «идеи» — тоже подобие «куклы». Размышления о «русском» и о «русском мессианизме» у Бердяева зачастую умозрительны и мало имеют отношения к насущным проблемам самих «носителей идеи».

Подспудное желание написать исследование через себя и для себя подсказывает одну из разгадок бердяевского замысла «Русской идеи», ведь недаром он в собственной книге по истории русской философии (книге отнюдь не биографического жанра) отводит место рассказу и о себе, ставит и себя в один ряд с предшествующими столпами русской мысли. Еще никто не определил ему этого места. Еще не вышли труды по истории русской религиозной философии, такие, как издания работ В. Зеньковского или Н. Лосского, однако он спешит сам себе отвести место в этой цепи.

Самоуверенно? Да. Вызывающе? Как ни странно — нет. В чисто человеческой, в достаточной степени искренней и понятной, саморазоблачительной и самоаналитической интонации его голоса трудно усмотреть желание увековечить себя, а скорее отмечается естественное желание познать через себя весь неисчислимый пласт религиозно-философского наследия, облаченного в вуаль загадочности не только для Европы и для него самого, но и для самой России, отвергшей, не знавшей и не желавшей знать его, Бердяева, в те времена.

Размышления о «русской идее» потребовали от автора немалого напряжения сил. Недавно была закончена книга «Истоки и смысл русского коммунизма», которая вынудила «много перечитать по русской истории XIX века». Таким образом, ретроспективный взгляд обострил и взгляд на современность.

Бердяев любил цитировать слова Вл. Соловьева: «...русская интеллигенция всегда мыслит странным силлогизмом: человек произошел от обезьяны, следовательно, мы должны любить друг друга». Но и сам он не избежал этого «вируса силлогизма».

Когда он погружается, в частности, в «Русской идее» в русскую историю «до Чаадаева», то есть до XIX века, — недоговоренностей и противоречий становится все больше. Он размышляет о многосотлетнем периоде развития народа и государства и в самом деле как дилетант. Он не разобрался, а потому и не принял для себя влияния на Русь Византии и создания славянской азбуки Кириллом и Мефодием, он говорит о «безмыслии и безмолвии допетровской России» и удушливости «азиатско-татарского» (?) московского периода, как будто об этом никто толком не писал. Эта часть его повествования намеренно кратка и поверхностна, и составлена лишь для выявления упомянутой идеи «идеи».

Но как только Бердяев доходит до петровских времен, то есть до эпохи, ему близкой и понятной, оперирующей категориями, ему вполне доступными, так мысль его начинает пульсировать, идеи и ассоциации вспыхивают, словно искры. Ему ближе представление о том, что творческий потенциал русского народа раскрылся именно в петербургский период истории (т. е. послепетровский), ибо ранее была «боязнь просвещения».

Рассуждения о становлении русской интеллигенции также весьма обрывочны. Бердяев, как и многие, кто пытался разобраться в этом вопросе, так и не определяет — а что же это такое, кто это — русский интеллигент. У него сначала первым интеллигентом в России назван Новиков, затем вдруг оказывается, что интеллигенция возникла и могла возникнуть только после Пушкина. Но и это не итог. Еще одна версия — родоначальник русской интеллигенции — Радищев.

Истоки философской мысли в России для Бердяева имеют расплывчатые очертания. Выясняется, что первым философом в России, не склонной, по словам автора, к философии, был... Шварц, мистик, масон, действовавший в конце XVIII века. Даже если принять это утверждение как аксиому, закрыв глаза на работы Ломоносова, Сковороды, Болотова и некоторых их предшественников, то опровержение этому находится у самого же Бердяева, который вдруг чуть дальше по ходу повествования утверждает, что русскому народу вообще свойственно философствовать.

Поспешен и его вывод о том, что «никакого русского богословия не было, оно лишь начинается с Хомякова», так как совершенно аналогично можно утверждать, что не было никакого голландского, английского или испанского богословия.

Умозрительны рассуждения Бердяева о семейственности русских, которая почему-то им отрицается. Но тут же он пишет: «Славянофилы очень семейственные, родовые люди». Но ведь славянофилы — лишь мизерная часть высшего общества России XIX века! Откуда же взялась их семейственность и родовитость? И куда вдруг делась общинная и усадебная культура русского крестьянства и дворянства, существовавшая на протяжении многих столетий?!

Однако не ради полемизирования с Бердяевым приводим мы примеры его «недоведенных» высказываний. Важно осознание того, что он сам находился в состоянии неопределенности и поиска, и это состояние словно бы передает читателю.

Представляют наибольший интерес его рассуждений о славянофилах и западниках, когда он приходит к выводу: «И те и другие любили свободу. И те и другие любили Россию, славянофилы, как мать, западники, как дитя». Важно, что «славянофилы не были врагами и ненавистниками Западной. Европы», что Бердяев цитирует Достоевского, который писал: «Никогда вы» господа, наши европейцы и западники столь не любили Европу, сколь мы, мечтатели-славянофилы, по-вашему исконные враги ее», и что, наконец, по мнению Бердяева, «славянофилы и западники одинаково подлежат преодолению, но оба направления войдут в русскую идею, как и всегда бывает в творческом преодолении».

Также в книге «Царство Духа и Царство кесаря», над которой он работал до последней минуты и над рукописью которой скончался, Бердяев пытается словно бы вновь обобщить и пересказать уже сказанное. Стилистические неровности в тексте стали выражением интонации самого философа, а что как не эта естественная интонация дороже всего современному человеку сегодня, ведь мы привыкли лишь к «выверенным» и выхолощенным текстам с отработанными формулировками.

В своей последней книге Бердяев размышляет о настоящем и будущем общества, в котором мы живем. Судьба современной России продолжает интересовать его в первую очередь. Многое, очень многое он предопределял и предугадывал. Например, о бюрократии: «Самой мучительной проблемой в социализме является проблема свободы. Как соединить проблемы хлеба для всех людей, от которой зависит сама жизнь людей, со свободой, от которой зависит достоинство людей?.. Не будет греховных форм эксплуатации человека человеком, не будет классов в том смысле, в каком они созданы капиталистическим строем. Но образуется новый, привилегированный правящий слой, новая бюрократия, та, что теперь называется «организаторы».

Или еще — о революции и культуре, о положительных чертах русского человека: «Революционность определяется радикальным уничтожением прошлого. Но это иллюзия революции. Яростное уничтожение прошлого есть как раз прошлое, а не грядущее. Уничтожить можно лишь прогнившее, изолгавшееся и дурное прошлое. Но нельзя уничтожить вечноценного, подлинного в прошлом... Наиболее положительные черты русского человека, обнаружившиеся в революции и войне, необыкновенная жертвенность, выносливость к страданию, дух коммюнотарности, — есть черты христианские, выработанные христианством в русском народе, т. е. прошлым».

Впрочем, цитировать можно всю книгу. Но еще лучше — ее прочитать. Терпеливо. Со вниманием.

Олдос Хаксли когда-то взял эпиграфом к своему роману «О дивный новый мир» слова Бердяева, почему-то выпавшие из некоторых изданий последних лет: «Утопии, к несчастью, осуществимы. И, может быть, настанет время, когда человечество будет ломать себе голову над тем, как избавиться от утопий».

И в самом деле, если Бердяев сам стремился к «Новому Средневековью», в чем-то утопической стране будущего, то, во всяком случае, делал это, максимально заостряя внимание на проблемах насущных, повседневных, духовно важных для каждого человека. Именно потому он всегда выделялся среди своих известных современников-философов. «На чисто философских весах некоторые современные русские философы весят больше Бердяева; так Лосский и Франк имеют больше чисто философских заслуг, чем Бердяев, о. Павел Флоренский превосходит его высотой религиозно-философских прозрений, а о. Сергий Булгаков выше его в богословском отношении. Но в Бердяеве есть, по крайней мере, одна черта, которая выделяет его из других: он был философом профетического, пророческого духа, он был в высшей степени чуток к болезням века сего...14

Сам себя он называл «верующим вольнодумцем». Профессор Дональд Лоури, написавший о нем прекрасную книгу и знавший Бердяева лично, охарактеризовал его как «мятежного пророка». Еще один профессор — Матвей Спинка, также автор книги о философе — называл его «пленником свободы», в отличие от М. Валлона, озаглавившего свою книгу «Апостол свободы». Еще, когда речь шла о его отношении к свободе и его свободолюбии, Бердяева отмечали «фанатиком».

Запад долгое время изучал Россию «по Бердяеву». Ибо в чем-то он был «над» многими важнейшими вопросами. Для Советской России он был неприемлем, но и для эмиграции — не свой, особенно в конце жизни. «Он был нетерпим к малейшему проявлению лжи, раболепия или компромисса... Испытав на себе принудительное равенство, введенное в России, он написал блестящее его опровержение, книгу «Философия неравенства». Оказавшись в среде русской эмиграции, Бердяев выступил против огульного осуждения коммунизма и сыскал себе в глазах реакционеров репутацию «красного философа»15.

А это писал он сам:

«Борьба за свободу, которую я вел всю жизнь, была самым положительным и ценным в моей жизни... Все столкновения с людьми и направлениями происходили у меня из-за свободы».

«Я постоянно слышу, что у меня «мировое имя»... Я очень известен в Европе и Америке, даже в Азии и Австралии, переведен на много языков, обо мне много писали. Есть только одна страна, в которой меня почти не знают, — это моя Родина...»

 

В самом деле, библиография работ Бердяева постоянно уточняется.

Н.А. Бердяев давно ушел из жизни. Книги его изданы на многих языках. Десятки книг, сотни статей и публикаций. В Париже существует центр его имени, а в Москве - музей. Многие исследователи занимаются изучением его наследия. По данным собрания его сочинений, которое было выпущено в Париже, число его статей, публикаций и книг достигает 483 наименований, он переведен на 20 языков мира.

 

«Русская идея» в период перестройки и Ельцина овладела умами многих. Однако к началу XXI века, вдруг, почему-то стала почти неинтересной. Другие, более материальные заботы завладели умами. А редкие и тихие «голоса» некоторых мыслителей стали вовсе не слышны во всеобщем сонме пустых политических лозунгов.

После Бердяева «русская идея» приняла более социально-политическую «окраску», нежели духовно-философскую. Например, книга А. Янова «Русская идея и 2000-й год» уже вся проникнута исключительно политикой.

Жизнь продолжается. Произведения Бердяева понемногу издаются и переиздаются. И мы ясно видим, что темы, затронутые им, — важны и актуальны по сей день. В последнее время к работам философа ощущается новый интерес, включая и руководство России.

Творческое, но не пассивное отношение к его наследию — то, о чем автор мог лишь мечтать, ибо упреждал о своей собственной «погрешимости»:

«В сущности, никакая из написанных мною книг меня не удовлетворяет, никакая не выражает вполне... Мысль необходимо изрекать, человек должен совершать этот акт, но в известном смысле остается верным, что «мысль изреченная есть ложь...»

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1 Зайцев Б. Мои современники. Лондон, 1988, с. 61—62.

2 Зернов Н. Русское религиозное возрождение XX века. Париж, 1974, с. 167—169.

3 Вопросы философии, 1989, № 2, с. 144.

4 Vallon М. An Apostle of Freedom: Life and Teachings of Nicolas Berdyaev. N.Y., 1960, p. 146.

5 Pipes R. Struve: Liberal on the right. Cambridge, 1970, p. 366.

6 См.: Lowrie D. Rebellious Prophet. A Life of Nicolai Berdyaev. N. Y., 1960, p. 271.

7 Lowrie D. P. 272.

8 Бердяев Н.А. О рабстве и свободе человека. Париж, 1939. с. 178.

9 Lowrie D. P. 273.

10 Зеньковский В. Русские мыслители и Европа. Париж, 1955, с. 263.

11 См.: Об отношении русских к идеям. В кн.: Бердяев Н. Судьба России. М., 1918, с. 83.

12 Соловьев В.С. Русская идея. М., Путь, 1911, с. 31, 32, 51.

13 См.: Об отношении русских к идеям, с. 84.

14 Левицкий С.А. Очерки по истории русской философской и общественной мысли.

     Франкфурт-на-Майне, 1981, с. 137.

15 Зернов Н. Русское религиозное возрождение XX века. Париж, 1974, с. 168—169.

 

 

Данная публикация является авторской работой (частично вошедшей в книги) Константина Ковалева-Случевского (Константина Ковалева). При использовании материала или перепечатке любых отрывков (цитат) из текста в интернете - ссылка (действующая!) на данный сайт и упоминание полного имени и фамилии автора - Константин Ковалев-Случевский - обязательны! С иными правами можно ознакомиться внизу страницы в разделе "Copyright".

-----------------------------------------------------------------

 

 Locations of visitors to this page

 

Copyright © All rights reserved. Terms & Conditions / Contacts | Все права защищены. Условия и правила использования / Контакты